– Угощайтесь, гости дорогие…
Обращалась Горпина вроде бы к обоим, но глядела больше на Фому. Впрочем, делала это искоса, со всей возможной аккуратностью, избегая встречаться глазами. Лютнист в свою очередь покосился на товарища: рябая свитка, кушак с кистями, нанковые шаровары заправлены в чоботы. Следов земли на одежде или лице Фомы не осталось. Хлопец как хлопец, пригожий, молодой еще. Небось, железная харя сослепу примерещилась…
– А сели б вы, достопочтенная хозяйка, с нами? – проявил обходительность молчавший доселе Фома. – Повечеряем всей честной компанией, а то не по-людски выходит…
– Ой, та я сыта! я на печи дремать стану…
Удовлетворясь ответом, Фома набулькал кружку первача; Петер ограничился чаркой – и так горница временами косилась набок, словно хромая. Закусывал бурсак, чтоб не сглазить, важно; мёл за обе щеки, как если бы у него три дня маковой росинки во рту не было. Произведя опустошение в обжорных рядах, он достал люльку, набил табаком, сыскавшимся там же, в глубинах необъятных карманов. Запалил от свечки. Петер боялся, что вдова заругается, почуяв в хате табачный дым, однако та молчала. Спит, наверное.
– А что, брат Петро, из далеких ты краев к нам забрел? – кольца дыма ушли в низкий, чисто беленый потолок.
– Бродяжу помаленьку… где только не был!..
– Шило, значит, у тебя в заднице, – философски заметил Фома. – Это хорошо.
Что в этом шиле хорошего, Петер не знал.
– Небось, скоро снова в путь?
– Потеплеет на дворе, и уйду…
– Это хорошо, – опять подытожил бурсак. Замолчал надолго, уставясь в стол и забыв даже моргать. Взгляд его прикипел к ломтю хлеба; недавно свежий, пышный, хлеб усыхал под оловянным взглядом, черствел, обрастал зеленоватой плесенью… Страсти Господни!.. но хмель успел всласть перебояться, и сейчас страха не ведал. Чудится незнамо что… под лавками черти, на погосте упыри, хлеб еще, глаза б его не видели!..
Фома устало смежил веки, как если бы подслушал мысли Сьлядека. Протянул руку, безошибочно уцепил кружку. Опрокинул в рот, вскоре захрустел соленым огурцом, по-прежнему не открывая глаз.
– Значит, не во гнев будь сказано, скоро пойдешь отсюда?
Глухой вопрос шел будто из-под земли. Свечи мигали, оплывая, лицо бурсака походило на маску. Очень ему было нужно знать: скоро ли случайный товарищ покинет здешние места. Очень. Про спящую Горпину он вовсе позабыл, словно не баба дремала на печи, а тюк с шерстью.
– Ага.
– Ну, значит, так тому и быть. Побожись, что никому не расскажешь.
Сьлядек честно осенил себя крестным знамением. Воистину это был его крест: слушать и молчать…
– Довелось мне, брат Петро, отпевать покойную ведьму…
«Поднимите мне веки: не вижу!» сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки. «Не гляди!» шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. «Вот он!» закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха.
– …Так что вот, пан сотник, сами видите, какая беда приключилась, – бормотал Явтух Ковтун, растерянно топчась в дверях.
В оскверненную церковь козак войти не смел.
– Срамота! святотатство! Эдакая погань… в храме… Никак не можно тут служить! нет, никак не можно… – раз за разом повторял седенький священник с бородой, всклокоченной от душевного смятения. Сейчас он и сам изрядно смахивал на какого-нибудь овинника.
Спирид угрюмо молчал, закручивая оселедец за ухо. Молчал и пан сотник, угрюмей медведя-шатуна в лютую стужу. Косолапя, прошел на середину церкви, глянул на бесовские хари, позастревавшие в окнах и стенах; плюнул всердцах, забыв, где стоит. Заглянул в гроб, толкнув ногой валявшуюся на полу крышку; посмотрел в последний раз на дочь свою. Вздохнул тяжко. Обернулся к мертвому бурсаку.
– Закройте ему глаза, – приказал.
– Чего? – переспросил Явтух.
– Опустите хлопцу веки…
Явтух замешкался в дверях. Отодвинув суеверного приятеля в сторону, Спирид приблизился к философу, перекрестился и выполнил приказ.
– Закрывайте гроб. Поховаем мою ясочку, царствие ей небесное…
– Панихиду служить не стану! – уведомил священник, имевший большие сомнения насчет райских кущей, уготованных панночке. Дико блеснули в ответ очи сотника, выказывая буйный нрав. Попятились козаки, прикусил язык батюшка. Даже хари в стенах бросили кривляться, деревенея. Но ответ прозвучал тихо, еле слышно:
– Шел бы ты куда подале, отче. Наведешь на грех… Три ночи отчитывали, хватит. Бурсака велю закопать по-людски; он уговор честно выполнил. Бился с адовыми полчищами до остатнего…
Народу на цвинтаре собралась горстка. Безутешный отец, полудюжина верных козаков, да дьячок Солопий, человек, если пьяный, отваги немереной. Бросили по горсти земли на крышку домовины, насыпали холм. Крест поставили дубовый, резной, честь по чести. Вскинул сотник к небу сильные руки, да обмяк, ссутулился молча. Прочь побрел. А Спирида с Явтухом еще одно дело ждало.
Гроб бурсаку сколотили быстро. Дрянной, кривоватый, а с другой стороны, не все ли равно усопшему, где лежать? Душа отлетела, ей без разницы. Погрузили гроб на телегу, и запасливый Ковтун, прежде чем тряхнуть вожжами, извлек из-под соломы кварту горелки, отчего мрачный Спирид душевно шмыгнул носом, приободрясь. Проезжая мимо свежей могилы панночки, оба наскоро сотворили крестное знамение.
– Колом бы ведьму, – буркнул Спирид. – Осиновым. Как бы не начала ночами шастать…
– Прикуси язык. Пан сотник услышит, самому кол вобьет. Авось, не попустит Господь торжества бесов.